Ana səhifə Repressiya Qurbanları Qurultayların materialları Nəşrlər Fotoalbom

АНАР
НЕЗАБЫВАЕМЫЕ ВСТРЕЧИ


ФИКРЕТ ГОДЖА
ПЯТЬ ШАГОВ ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ
Поэма-монолог


КАЗБЕК СУЛТАНОВ
ОБЪЕМНОЕ ЗРЕНИЕ
(О ТВОРЧЕСКОМ ОПЫТЕ ПИСАТЕЛЯ)


ЧИНГИЗ ГУСЕЙНОВ
ВИТАЮЩИЙ ДУХ
(Из мемуарного повествования)


ОКТАЙ РЗА
Рубаи


ЕЛИЗАВЕТА КАСУМОВА
МАСТЕР УМНОГО ДЕТЕКТИВА

НАТИГ РАСУЛЗАДЕ
ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ СПУСТЯ
(Признание в любви)


ЧИНГИЗ АБДУЛЛАЕВ
ФЕСТИВАЛЬ ДЛЯ ЮЖНОГО ГОРОДА
Роман


"БЫТЬ В ЛАДУ С СОВЕСТЬЮ"
(Послесловие к юбилею)


ДИНАРА КАРАКМАЗЛИ
ЧЕЛОВЕК ДОБРА
(Еще раз о Гаджи Зейналабдине Тагиеве)


СЕВИНДЖ ГЕЙДАРОВА


АИДА ФЕЙЗУЛЛАЕВА
К ВОПРОСУ О ПРИЧАСТНОСТИ
Ю.В. ЧЕМЕНЗЕМИНЛИ К РОМАНУ «АЛИ И НИНО»


МАРАТ ШАФИЕВ


ЛЕЙЛА МИРЗОЕВА
СВОБОДА ЦЕНОЮ В ДЕНАРИЙ
Повесть
(Продолжение)


ЕЛИЗАВЕТА КАСУМОВА
Стихи в миноре


ИМАМАДДИН ЗАКИЕВ
ПРИЗНАНИЕ СПУСТЯ ПЯТЬ С ПОЛОВИНОЙ СТОЛЕТИЙ


ПРОЗА
 

ЧИНГИЗ ГУСЕЙНОВ
ВИТАЮЩИЙ ДУХ
(Из мемуарного повествования)


 

Мелик-Мамед – имя богатыря из сказки:

так звали моего деда по материнской линии. Смотрит горделиво с портрета, точно видит насквозь, оттого неуютно. Густые чёрные брови, такие были у мамы, дочери его, чёрные усы что надо. Родичи были, говорили в семье, корабелами, потом узнал, что шили паруса. И любопытное совпадение: предки Елены, оказывается, плели рыбацкие сети, даже фабрику в Москве имели – не это ли научило нас с нею понимать друг друга с полуслова?
Жили Рахмановы в старой части Баку, на Персидской; широкий двор, глухой стеной отгороженный от остального мира, точно крепость, прилепились друг к другу два домика, а крыши, покрытые киром, – плоские и просторные; в летние ночи хорошо там спится, крупные яркие звёзды совсем близко висят над тобой.
Служил Мелик-Мамед в пароходстве «Меркурий», был капитаном торгового судна «Наследник» (в советские годы «Цюрупа», в честь революционера и совнаркомовского деятеля), плавал по Куре и Каспию; указом «Его Императорского Величества Государя Императора Николая Александровича, Самодержца Всероссийского, и прочая и прочая и прочая», диплом от 18 марта 1905 года, удостоен «по выдержании испытания в науках» звания капитана первого разряда, а впоследствии – «капитанъ дальняго плаванья», запечатлела старая визитка, увидал лишь в начале нового века. Ещё запись: смерть застала деда, сказано в официальной бумаге, «на пристани, тотчас после швартовки судна».
Думая увлечь Дину, тогда несмышлёную, рассказом о деде её деда, обыграл а ля революционное его прошлое, придумав заодно бурные пиратские его приключения о том, как он умыкнул дочь турецкого султана, неведомо как из моря Каспийского попав в море Чёрное… – ты с захватывющим интересом слушала мой рассказ, требуя продолжения, а потом по истечении многих лет я долго не мог убедить тебя в том, что всё это сочинил. А ведь дед вправду дважды выполнял, дабы не сочли трусом, авантюрные поручения Наримана Нариманова, первого большевика Азербайджана (тогда часто писали Азербейджан), взять на борт его книжку «С каким лозунгом мы идем на Кавказ?», отпечатана в советской Астрахани, полна романтической выспренности: На высоких вершинах Кавказских гор водружено будет Красное знамя. Мелик-Мамед тайно переправил в буржуазный Баку и гневную отповедь Наримана бывшему другу Усуббекову, премьеру независимой от большевиков Азербайджанской демреспублики, в Одессе с ним учились, в Новороссийском университете, оба – утописты, но Нариман успеет разочароваться в большевизме за месяц до загадочной смерти в Москве в 1925-м, о чём – в покаянном письме-завещании малолетнему сыну Наджафу, а Насиббека, убегающего от красных войск, захвативших Баку 28 апреля 1920 года, убьёт в Тифлисе пуля армянского террориста, и на долгие десятилетия конец демократическим иллюзиям. Дела и помыслы бывших друзей пахли кровью. Близок грозный час, – стращал Нариман, – когда предстанете перед судом рабочих и крестьян!
Письмо в почту вложил юный племянник Мелик-Мамеда Гусейн, курьер в мининделе Демреспублики, по советской историографии – мусаватистской власти помещиков и беков, проживёт без месяца два года до той поры… – 11 Красная армия вторгнется в Баку, дабы народ восставший не обидеть, и установит тут ту самую власть рабочих и крестьян, а Гусейн станет, такие были задумки у фортуны, одним из вождей советского Азербайджана. Тем временем красные войска двинулись в Армению, оттуда – в Грузию, навстречу пожеланиям восставших трудящихся, неся на штыках счастье Кавказу.
Рахмановых было три брата и две сестры, жили одной большой семьёй в отцовском доме, узнал лишь недавно точный адрес: Персидская улица 44; дом постоянно достраивался по мере роста семьи, существует поныне (не понимаю, как я мог не пойти глянуть на него хотя бы извне?). У старшего брата Али-Паши (паша по-турецки с ударением на последнем слоге – высший воинский чин) рождались только мальчики, плеяда больших советских чинов, у среднего Мелик-Мамеда – девочки, и так появилась на свет моя мать Махфират. Далее по годам шли сестры: бездетная Хадиджа, названная в честь первой жены пророка Мухаммеда, и Сакина, у которой было три сына и две дочери, а у них, в свою очередь, дюжина детей и внуков. Дочь принадлежит чужому дому, так принято у нас считать, ибо, выйдя замуж, покидает отцовский дом, прилепляется к мужу. Младшему брату Али-Ага до женитьбы было далеко: разница между старшим и младшим – более двадцати лет.
У меня – копия брачного свидетельства-кябина деда и бабушки Наргиз, означает нарцисс: арабская вязь, сбоку перевод на русский, фиолетовые чернила поблекли, исполнен нотариусом, красным подчёркнуты имена жениха и невесты:
Жених бакинец Мелик Мамед Гаджи Гаджибаба оглы, 35 лет. Поверенный его – отец названного. Невеста бакинская жительница Наргиз Ханума Мешади Али-Акпер кызы, поверенный ея бакинец Гаджи Агабаба Зейнал оглы. Кябинная сумма сто восемьдесят пять червонцев, долг жениха. Кябин вечный. 18 Зигиджа 1319 – 27 Ноября 1911 года отец жениха названный Гаджи Гаджибаба (в семье прадеда моего Гаджи Гаджибаба звали Аджеджбаба) пожизненно ручается, а после смерти ответствует жених. Так как названный Гаджи Гаджибаба неграмотный, по его просьбе расписался Кербелай Мустафа Гаджи Мирага Мамед Касим оглы. Кябин совершил молла мечети «Джами» Ахунд Мамед Ахундзаде.
Указано: Перевел Ибрагим Джеваншир, Бакинский Народный нотариус Николаевского района (смесь нового народный и старого: район сохраняет обозначение в честь императора) удостоверяет соответствие вышеизложенного оригиналу. Доход в казну и гербовый взыскан 1921 года Декабря 28 дня по реестру № 7618.
В кябинном, брачном свидетельстве обилие сложных имён, от пояснений тут не уклониться.
В имени жениха, деда моего Мелик Мамед Гаджи Гаджибаба оглы, первые два имени могут писаться слитно или через дефис как части одного имени; первое Гаджи в имени прадеда – почётный титул, обретённый по совершении паломничества-хаджа в священные Мекку, где родился Мухаммед, и Медину, где похоронен; второе Гаджи входит в состав имени Гаджибаба.
В имени невесты, моей бабушки Наргиз Ханума Мешади Али-Акпер кызы, ханума – на манер грузин и армян, у нас ханым; Мешади – титул прадеда, обрёл после посещения города Мешхед в Иране, где похоронен шиитский имам Риза; в имени Али-Акпер первая часть Али имя вождя мусульман-шиитов, а Акпер – Великий.
За прадеда расписался Кербелай Мустафа Гаджи Мирага Мамед Касим оглы: Кербелай – титул, обретаемый при паломничестве в город Кербела в Ираке, где похоронен убиенный внук Мухаммеда Гусейн; Мустафа – имя собственное, Мамедкасим – имя отца, который после хаджа стал Гаджи, Мир – приставка, показывающая родство с Мухаммедом, Ага – господин, знак уважения.
И я тоже могу к своему имени приписать титулы Кербелай, ибо посетил Кербелу, город в Ираке, где высится размером с Собор Василия Блаженного мавзолей внука Мухаммеда Гусейна: массивные врата из золота, и нескончаем уже сколько веков поток паломников; посетил также Иерусалим, он же – Эль-Кудс, могу носить титул Кудси.
Узнать подробности жизни предков не у кого: когда жили очевидцы – не было интереса, да и кто рассказал что-либо юнцу? И что бы я понял? А когда интерес возник, никого в живых.
Многоимённость доходила до анекдотичности: в Баку приехал всероссийский староста Калинин вручать ордена, на собрании Председатель ЦИК Азербайджана Агамалиоглу произнёс, приветствуя гостя, крылатую фразу: Вы нам из Урсиета (России) револусия качай-качай, а мы вам нефть качай-качай! (бурные аплодисменты), такой вот взаимообмен: Россия снабжает нас революцией, а мы Россию – нефтью; и, начав вызывать на сцену награждённых, Агамалиоглу произнёс: Али Гусейн Гаджи Мирсалим оглы… – Калинин его перебил: Самедага, не всех сразу, по одному вызывай! Тот ответил: А я одного и вызываю!

Ширингыз – «сладкая девочка»

Дед мой, как все мужчины, мечтал о сыне, и потому с согласия, говорят, первой жены, моей бабушки, родившей ему двух дочерей, привёл в дом вторую жену, Мейранса её имя, и та родила ему сына Рахмана, так что мечта осуществилась, а следом дочь Лейлу. Но вскоре появилась третья жена: дед якобы согласился принять в дар от своего боцмана его сестру: будто бы шли с ним в речном городке Сальяне по улице, и он услышал любимую свою песню: Кучелере су сепмишем, Улицу водой окропила, Йар геленде тоз олмасын, Чтобы не запылилась, когда любимый ко мне пойдёт, заслушался, очарованный нежным девичьим голосом, спросил, кто это так замечательно поёт? Боцман ответил: Сестра моя, если нравится – дарю тебе! – таков был знак особой преданности боцмана своему капитану; звали её Ширингыз , «сладкая девочка».
Первую жену, мою бабушку, дед как будто любил, о чём можно судить – не раз слышал в детстве, – что часто ей пел, когда была единственной его женой (присочинила?), народную песню, популярную поныне: Ты – моя красавица, Свет моих очей. Даже в раю не сыщешь, Такой, как ты, гурии. Когда слышу песню (рай в безбожные советские годы был заменён на мир, а гурия осталась как метафора красоты), тотчас представляю картину, она кажется смешной, но видение приятное: дед песней объясняется в любви бабушке!..
Хорошо помню жён деда, не понаслышке знаю подобный быт, а потому недоумеваю, как порой прямолинейно трактуется немусульманами, зачастую и приверженцами ислама, многожёнство: де, принижение женщины, удовлетворение неуёмной мужской похоти, хотя разве в сексуальности дело?
И сразу возникает не в пользу, если далеко не ходить, России сравнение: во-первых, в краях мусульманских нет ни детских приютов, ни домов для престарелых – родственники не сдадут; далее, через многожёнство складывалась экономико-социальная структура, связанная в широком плане с наследством, укреплением уз семьи, клана, расширением финансовой основы семьи. А если кябинная –законная жена не может родить сына и вообще рожать, проблема решается просто: жена приводит к мужу вторую жену; такое я наблюдал в нашем кругу, тянется со времён библейских: Авраам, Сарра, Агарь (у мусульман Хаджар – не рабыня-наложница, а подаренная Аврааму-Ибрагиму фараонова дочь).
При перевесе женского населения (убыль мужчин в результате частых войн) многожёнство давало возможность женщине обрести семью, дом, состояться, оно к тому же не навязывается в Коране, как закон, внедрено впоследствии в ислам и обставлено рядом непременных обязательств: мужчине предписывается обеспечить всем жёнам равные права, каждой – отдельное жилище-дом, содержать их… всё это известно, но! тут наиглавнейшее условие на уровне, правда, словесном, и практика с ним не всегда согласуется: мужчина может привести в дом вторую, третью и четвёртую жену, если в состоянии и сможет поровну разделить чувства между жёнами, иначе новые женитьбы запрещены. И ещё: дети жён считаются родными братьями и сёстрами, так было в нашей семье, и большим грехом при многожёнстве являются склоки и раздоры, вызванные ревностью жён друг к другу... – декларировать, конечно же, легче. Часто вспоминаю, как московский сосед мой по Красноармейской улице Евгений Иванович Осетров, важный чин в Клубе книголюбов (ныне носит его имя), ревностно следовавший православным обрядам в годы развитого социализма, чтил лозунг Пролетарии всех стран, соединяйтесь! при условии замены пролетария на православного, однажды спросил у меня: Как же ваш народ допустил отмену многожёнства? Я решил, что он шутит, столь же шутливо ответил, что еле одну жену содержишь, а тут… Нет, я всерьёз, – перебил меня. – Недомыслие и кощунство отменять многовековые традиции!
Наргиз, будучи в идеальных отношениях со второй женой мужа Мейрансой, чьих детей, сына Рахмана и дочь Лейлу, приняла как своих, не примирилась решительно с третьей, Ширингыз, к тому же оказавшейся бездетной, которая, кстати, внесла, помню из услышанного, трения в семью: «Ну да, ведь сальянка, – с раздражением говорила бакинская родня бабушки, – они ух какие интриганы!» Я помню её, сладкую девочку, худую и высокую в представлении подростка: от хны оранжевые волосы, быстрая и подвижная, с пронзительным голосом.
Боже, какой разгорелся спор вокруг Ширингыз, когда в апреле 2006 года мы с Еленой поехали, она впервые, в Баку отметить 80-летие моего брата Аликрама, знаменитого тариста и музыканта-исполнителя, увы, почти ослеп, но, слава Богу, крепок (не ведал, что через три месяца полечу на его похороны); оставшемуся в одиночестве после смерти жены Сурии, а недавно – дочери, названной в честь нашей матери Махфират, в одночасье умершей от тромба, закрывшего сердечный клапан (а сын Яшар, так сложилось, живёт в Польше), прислуживала Судаба, женщина весёлая, музыкальная, иногда для себя устраивают домашние концерты, он играет на таре, она поёт; мне кажется, знаю все народные песни, но каждый раз открываю новые, простенькая мелодия, полная игривости: Вот яблоко, вот айва, а вот – гранат. Яблоко – тебе, айва – тебе, а гранат – мне…
К нашему приезду собралась многочисленная родня, в том числе, мои троюродные сёстры по единому нашему деду, но разным его жёнам: я – от первой, Афаг и Лейла – от второй, они дружно утверждали, что третья жена Ширингыз – никакая не сестра боцмана, а младшая сестра их бабушки.
Я доказывал, что помню с детства, а главное – не принято, чтобы женились на живых сёстрах, даже в сказке, где герой носит имя деда, женитьба на сёстрах, вызволенных им из драконьего плена, исключалась, потому младшая сестра – метафора, так обращались друг к другу жёны. Имя Ширингыз витало над нами, смысл был известен Елене, знала эту историю, и когда произнесла имя вслух, прозвучало с русским акцентом, сладкозвучной чёткостью, и Судаба, ни слова не знающая по-русски, вдруг сказала, обращаясь к Елене: Ти есть хароши ширингыз! – все расхохотались, спор прервался. Трудно было представить, что вот так все мы вместе, столько тепла и уюта исходило от таких разных, но родственно связанных, а самое удивительное, что впервые вижу девочек… какое уж там: каждой вокруг пятидесяти, много слышал о дочерях Лейлы, единокровной сестры моей мамы, а в суете текущих дней не довелось увидеться.
Несказанная моя радость, что ночевал в комнате, где появился на свет (мама, говорили, родила меня легко); в последний раз я, кажется, ночевал здесь… полвека назад. Ложась, глядел на пятиметровой высоты потолок, вспоминая, как мама велела мне, подростку, вымыть потолок, и я – стол на стол, да ещё табуретка, и только тогда дотянулся до потолка, мыл его, струйки воды ручьём лились по рукам за спину, на грудь… – тогдашний дискомфорт преобразился сегодня в светлые воспоминания.
Третью женитьбу мужа бабушка рассматривала как блажь, для выражения протеста нужен был повод, он вскоре нашёлся: скандал с умыкнутой дочерью: так и представляю, как юная Махфират, ей и шестнадцати нет, в шёлковом платке, пугливо озираясь, садится в фаэтон, за нею – смелый Гасан, тёзка твоего отца, Дина, а в ушах звучит популярная в те годы песенка фаэтонщика:
Я фаэтонщик, горе мыкаю, Конь мой быстр, и сам я молод, Ввязался в игру, азарт погубил – Проиграл все свои деньги, нищий теперь!
… И тут внук Аликрама Хаял с женой Джамилёй торжественно вносят лочь – правнучку брата, она только что родилась, мы с братом просили назвать её Махфират, в честь недавно умершей матери Хаяла (и дочери Аликрама), а также нашей с братом матери, чтобы редкое имя не исчезло. Меня вдруг осеняет, о чём поведал Дине: лично я видел аж семь поколений своей родни: прабабушка Бибиханым, бабушка Наргиз, мать, мы с братом, его дочь, внук Хаял и седьмая – правнучка брата, и трижды в этой цепочке повторяется имя Махфират; от прабабушки до правнучки, хотя не моей: тут решающее слово за Диной.


Наргиз из Крепости: «Свет моих очей»

Часто слышишь, банально: Велика роль бабушки в моей судьбе, но для меня – истинная правда: привязанностью к азербайджанскому языку и мусульманской культуре, повседневной, органичной, я обязан бабушке. Перед сном мы с братом внимали в детстве её сказкам про Плешивого, который возмечтал на шахской дочери жениться, и добивается своего всякого рода хитростями; про мальчика-коротыша Джыртана, которому удаётся обмануть лютого великана-людоеда!.. – эту её сказку я ни в какой книжке не читал. Но чаще – сказки про подвиги Мелик-Мамеда, и я никак не связывал сказочного героя с дедом, который носил это имя… – он с нами не жил, умер в мой год рождения, узнал имя позже, заглянув в какой-то мамин документ, и там в отчестве указано: Мелик-Мамед-кызы, или, на русский манер, Меликмамедовна, но никто её так не звал, ибо не успела дожить до возраста, когда обращаются по отчеству.
Кто знает, какие чувства владели бабушкой, когда в сказках возникало имя мужа: спасая из драконовой темницы красавиц – одну, вторую, третью, герой довольствовался лишь одной, кого и взял в жёны, не зарился, в отличие от реального её мужа, ни на вторую, ни на третью… Лишь впоследствии открыл для себя всеобщность сказочных сюжетов, они-то бродячие, вот и разберись в потоках – от кого первого пошло: юнанцев-греков, римлян, бизансов-византийцев, турок-османцев? В бабушкиных сказках был и циклоп, одноглазый великан Тепегёз – глаз на макушке, летящий конь, Жар-птица, или Зумруд гушу, переносящая Мелик-Мамеда из царства тьмы, куда его завёл Чёрный баран, в царство света. И про то, как братья, завидуя ему, бросили его умирать в колодец. Придумывала чудища-страшилищ, соединяя обыденные слова, но мы воспринимали их как живые существа: дамдабаджа – печь на крыше, а паласгулаг – уши, или бахрома, паласа.
Всю жизнь преследуем услышанными от бабушки звучными стихами, а тайну игры в них слов, кажущихся бессмыслицей, до конца не постичь: Экил-Бекил гуш иди, – Экил-Бекил птица есть, что за птица? нет такой птицы! название – Беги-Убегай, вроде Тяни-Толкая. Она на стену взобралась, села, именно на стену, а не забор – дивара гонмуш иди. Келдим ону тутмага – подкрался к ней, чтобы поймать, а она сама меня поймала: о мени тутмуш иди. Этим стихам пытался научить сына, потом внучку, но… – не хватило усидчивости, настойчивости. Много раз брался за перевод – не удавалось. И никогда не удастся: лишь приближение к смыслу; из последнего опыта: жду электричку на станции Мичуринец, она к нам ближе, чем Переделкино, как всегда, запаздывает, сочинил: Экил-Бекил птицу звать, Пела, зазывала. Я подполз её поймать, Хвать – меня поймала! Смысл передан, но исчезло сладкозвучие, испарилась аура.
Матери не до нас, но с нею связано потрясение от театра: повела нас на Гёй гуш – Синюю птицу, думал, это о нас: Вот тебе хлеб, вот тебе сахар…; мама акушерит в больнице, а бабушка… – кто слушается бабушку? но ведь именно она, мудрая, как-то сказала, имея в виду больших людей, репрессированных наших родственников, использовав птичью метафору, – де, птицы узнаются, или различаются и по полёту, и по клюву: есть птицы, которые едят, а есть – которых едят. И, помолчав, будто сказанное вовсе не о птицах, добавила: «Жалко их, но что поделаешь: затеяли борьбу за власть, стул давасы, кто кого съест!» По бабушке выходило, что вполне могло статься, что не эти – тех, а те – этих.
Самое любимое для нас с братом – влезть к бабушке в тёплую постель, что нам отец строго запрещал; она спала на полу, толстый матрац, шерстяное стеганое одеяло, мы ждём, когда отец уснёт и – юрк к ней. Она не знает, что такое наказывать внуков, и когда мешаем совершить намаз: только согнётся в коленках, припечатается лбом к молитвенному коврику, как вскакиваем ей на спину, хватаем за голову, тянем за жиденькую косу, валимся и перекатываемся в разные стороны, и она, бедняжка, лишь защищается, ни упрёка, ни ругани. А ругаться умела, самая страшная – Итин гарнындан чыхан, или собачье отродье, колоритно звучит по-азербайджански: вышедший из чрева собаки. И я ей отвечаю: Не меня ругаешь, а свою дочь!
Пережила бабушка своего мужа на тридцать лет, а дочь, мою мать, – на десять, умерла в мои двадцать семь, а ей было девяносто пять по паспорту, а на самом деле – семьдесят пять, о чём ещё будет. Растила дочерей, старшую Махбубу выдали за набожного Али-Мамеда, образован, зовём меж собой Бирдже-даи – единственный дядя, родом из тихого пригорода Баку Пиршаги – зелёного, песчаного, некогда наши поэты облюбовали его, пока их в 1937-м не разметало: здесь создал Мюшфик лирическую поэму «О, если бы вернулись те дачные дни…», её светлое содержание в свете последующей его трагедии звучит с ностальгической болью, да простится мне сентиментальность.
Угораздило Али-Мамеда придти в Крепость (не тогда ли узрел невесту?), а когда уходил, так совпало, началась мартовская война 1918 года, март давасы, как говорила бабушка; много дней длилась массовая бойня азербайджанцев и к власти пришла Бакинская коммуна; большевики оправдывались: мол, война началась как классовая и переросла в национальную, – высокий Али-Мамед оказался лёгкой мишенью, чудом остался жив; видел я сквозь сетку-майку след от пули на его спине: шишка с кулак.
Со старшей дочерью вышло честь-честью: сваты, кябин, свадьба, а за младшей, моей мамой, Наргиз-ханым не уследила: сбежала из дому с проходимцем, как сказал о моём отце его будущий тесть, то бишь мой дед. Что ж, полюбили друг друга… Побег этот вызвал переполох в семье, тем более что случилось в девичьем доме бабушки, Крепости: хватились – нет Махфират! Соседи видели, как в шелковом платке, без принуждения, сама села с красавцем-парнем в фаэтон и умчалась в неизвестном направлении.
Мелик-Мамед был взбешен: как могло случиться – дочь умыкнули! На весь род позор!.. Недавняя советизация (в слове оттенок насилия, так на самом деле было, заменили вскоре на установление Советской власти) выдвинула лозунг: Революция в быту! Революция в сознании! К тому же мой отец именно тогда служил в рядах рабоче-крестьянской милиции… – по доброй воле случилось, обоюдная, т.с., любовь… – неистребимое убеждение сыновей.
Побег матери меня всегда волновал и восхищал: свобода личности!.. Но родня не любила вспоминать об этом, и Аликрам, брат мой старший, ревностно чтивший обычаи, в отличие от меня, заражённого чужеродным интернациональным духом, обходил эту тему, будто ощущая неловкость от приключившегося, а то и возражал, мол, выдумки недругов; но одно дело конкретные обстоятельства реального мира, осуждающего вызов традициям, а другое – интрига художественная: тюрчанка против патриархальной косности! Замысел мой так и не реализовался, а если что и написал об этом – назывное, декларативное; вот если б соединились революционность с мистикой духа, на крыльях любви витающего. О женском раскрепощении много героико-манифестального сочинено – сдавать в макулатуру совестно, выбрасывать жалко, хранить нелепо, разве что как собрание языкового опыта, разумеется, пропустив через идеологическое сито. Но ведь и раньше умыкали невест, и не только в Азербайджане. Так что объяснение не в социальной раскрепощённости, а в натуре матери – сильной, независимой, будто изначально знала, что не будет ей отпущено время на ожидание и выбор.
Дерзкий шаг дочери якобы послужил причиной раскола в семье; дед, рассказывают, жестоко избил бабушку, прогнав из дому: не удержала дочь – сама отправляйся за нею! Разгневанный выходкой сына, прадед мой Аджеджбаба, любивший невестку, как и моя прабабка Мешади Бейим-ханым, или Беюк-Меме («Большая мама»), прогнал его из дому: иди, мол, к двум другим своим жёнам, и назвал при этом лишь одну – Ширингыз; жёны жили неподалёку, дед купил для них домик, где поныне живут Афаг и Лейла, внучки деда от второй жены, подарившие мне ту самую визитку.
Поступок дочери, моей мамы, вдохновил бабушку на бунт – в ней копилось давно, собиралась уйти от мужа после третьей его женитьбы, да некуда было, возвращаться в родительский дом – позор, а тут можно уйти к дочери. Но перед тем помогли составить копию брачного договора-кябина, очевидно, нужного для советского подтверждения брака, заключенного за двадцать лет до того, и бабушка ушла в семью дочери, которая вскоре родила внука-первенца, и уходу бабушки придали для внешнего сплетнелюбивого мира вполне житейский резон: некому, де, присмотреть за ребёнком, надо помочь дочери, трудно ей сочетать работу с учёбой… Ах, она ещё учится! – судачили, не принято, чтобы замужняя училась!.. Родня вскоре примирилась с молодой семьёй.
В Крепости, в маленьком дворике, где родилась бабушка, жили три её брата и две сестры со своими семьями, их мама – Бибиханым, помню прабабку, прадед умер задолго до моего рождения… Впоследствии именем своей матери бабушка назовёт внучку от первой дочери Махбубы, и Бибиханым с более цепкой, чем моя, памятью, восстановит незадолго до своей смерти имена сестёр бабушки, Мешадибейим и Хаджар. Промышляли братья – Каблеи (а его жена – Шарабаны), Абдулбаги и Дашды (сокращённое от имени Дашдемир, «Камень-Железо»), торговлей, в их дворе, кроме того, размещалась в пору бабушкиного девичества и пекарня, запах свежего хлеба не выветрился, я всегда его ощущал, вступая во двор. Тесто месили, пекли чуреки, лаваш, готовили сладости к весеннему празднику Новруз-байрам: пахлава, шекербура, сюд чорейи – молочный хлеб, шор-гогал – лепёшка солоноватая; в домах её, дабы не нарушать сладостности праздника, не пекли – округа приходила покупать у них; кипели страсти, случались наследственные разборки тоже; у старшего брата бабушки не было детей, а у Дашды жена часто рожала, и они трижды дарили бездетному родичу ребёнка; двое не дожили до года, третий жив, ровесник мой Мусейиб, сын двух отцов и двух матерей, ему почти восемьдесят, дети, внуки, строит-расширяется в Крепости, доме предков; о них расскажу в другой раз (но будет ли другой раз?).

Махфират – слово из Корана, ставшее именем


Сказано: Молитесь Богу, дабы добиться у Него благосклонности, махфират, и Он простит вам ваши грехи! Вообще-то, многие имена у мусульман коранического происхождения… Если со дня моего рождения 20 апреля 1929 года… – о, как я переживал, когда, перелистывая в юности энциклопедию или примечания к историческим сочинениям (любимое занятие), узнал, что это – день рождения… Гитлера; но возликовал, открыв ближе к нынешним годам, что мои день и месяц рождения, если перевести лунный календарь на юлианский, – те же, что у пророка Мухаммеда (прости, Боже, что назвал Твоего посланника рядом со злодеем из злодеев – Гитлером). Так вот, если вычесть положенные месяцы со дня моего рождения, то будет июль года предыдущего, пик жары, когда на даче в Мардакянах под Баку (до моря идти долго, надо выйти рано, когда лучи солнца не обжигают) отдыхали отец и мать в свежевыбеленном известью домике с единственным окошком на стене, зияющим чёрной дырой. Мать с отцом смотрели на окно, и мать, прижав меня к себе, сказала: Запомни, мы здесь жили, когда тебя не было на свете, но ты должен был появиться, – и переглянулись, отец в майке-сетке, во взглядах была странная, загадочная теплота.
Огромный участок, обилие виноградников стелется по мягкому, чистому песку, приземистые деревца инжира (позже узнаю: инжир – смоква библейская), высокие тутовые деревья с крупными и сладкими ягодами, белым, чёрным и розовым тутом – шелковица; о ягодах, сколь целебны, а более о листьях почтительно говорит бабушка, чтобы внуки знали: поедая листья, червь шелковичный замуровывает себя в кокон, вот как, досочиню, действенно проявляется натура червя – одаривать шелковыми нитями человека… на нас с братом жёлтые шёлковые рубашки, праздничный наряд к какому-то событию.
Испокон веку дачное пространство принадлежало родителям бабушки; в советские годы экспроприировали, громоздко-грозное слово, услышал много позже, когда учил азы марксизма-ленинизма, нравилось, что пишу правильно, как и без запинки произношу похожее, точно близнецы, эксплуатация, не через у, а о, как Ленин. Семье оставили малую часть земли у дороги с единственным чёрнотутовым деревом, взобравшись на которое, верхняя ветка выдерживает вес, можно увидеть море. И перевезли сюда прах деда бабушки из старинного кладбища мусульман в Чемберекенте, потревожив дух: намечается прокладка дороги, стройка многоэтажных домов, здания ЦК Компартии, добавить буковку в скобках б, большевиков, чтоб не путали с меньшевиками. Маяковский удостоверяет: Чемберекент. На пригорке сад. Лестница белого камня. Было кладбище. Велели родственников перенести. Теперь разрастается парк и сад, а лестница из невзятых памятников. Прах пращура похоронили в дальнем углу дачи – у каменного забора, засыпанного песком, было боязно туда ходить.
Рос я в утробе, проходя миллиарднолетний, по Дарвину, биологический путь от одноклеточных до человека.
Между тем жизнь в молодой семье текла своим чередом, домысливаю на основе виденного и слышанного, – с бытовыми радостями, что, слава Богу, живы-здоровы, неурядицами и ссорами, как без них в патриархальном мире с земляческими пристрастиями: отец – шемахинец, в детстве переселившийся сюда с братьями, мать – коренная бакинка. Была она при собственном рождении, как рассказывали, полна сил, пышила здоровьем, о чём свидетельствовали её алые пухлые щёки, и это отчего-то встревожило мою суеверную прабабку. Смутно её помню: маленькую, сгорбленную в комочек старушку, удивился, когда увидел в глазах бабушки, которая помогала ей двигаться, детское, послушное, говорит мне: Она моя мама, старая, больная, не надо ей мешать, и та, как тень, исчезала в крохотной своей комнатёнке – все комнаты тут, после наших просторных и высоких, кажутся маленькими. Прабабка, боясь сглаза, велела, чтобы ребёнку – моей маме – кровь пустили: слегка надрезали спинку у лопаточки, оказалось, неудачно, оттуда брызнула кровь, так хлестала, что еле остановили, с тех пор и росла хилой, болезненной.
Знахарское лечение погубило и самою прабабушку: захворала, слегла, попросила, чтоб пылающим факелом вытеснили воздух из глиняной пиалы и приложили к её смазанной жиром груди, дабы втянула дурную чёрную кровь, от которой якобы хворь, так издавна изгоняли простуду. Уснула, а утром застали мёртвую, запомнил тёмное вздутие на её груди; увы, и бабушка моя умрёт от того же, но вместо глиняной пиалы была стеклянная банка.
Мать в её четырнадцать лет случайно увидел мой будущий отец Гасан, старше матери, если судить по его году рождения, на семь лет. Но как и где он мог её увидеть? То ли так было на самом деле, то ли присочинил на основе услышанного, но версия такая: на набережной Баку – парад войск, все устремились туда, и та, что станет моей мамой, захотела постоять у Девичьей башни, поглазеть на аскеров национальной армии. Среди них – новобранец, заметил ту, что выглянула на миг из-за башни, тоненькая, ликующий взгляд, восторженное лицо, густые в разлёт брови, отряд давно ушел, а он застыл на месте, ликованье сменилось тревогой: исчезла! Разыщет? Ну, а дальше? Куда приведёт, будучи без кола, без двора? В дом, где старший брат Ага-Али занимает с семьей две комнаты с кухней в уплотнённом доме миллионера Ашурбекова?


Зловещие аббревиатуры

С чувством гордости в автобиографиях дооттепельной поры (немало их пришлось писать: в школе, при поступлении в комсомол, вузе, аспирантуре, при приёмах на работы…) отмечал, что отец (в скобках 1901, год рождения, как запечатлено на могильной плите, на самом деле 1897, и 1939, год смерти) служил в Управлении рабоче-крестьянской милиции, аббревиатура УРКМ, и добавлял в конце: при НКВД Азербайджанской ССР.
Это щит – прикрыться от напастей, сам испытал впоследствии гипнотическое при, когда пригласили в Академию общественных наук при ЦК КПСС на кафедру теории литературы и искусства; времена нынче изменились, кое-кто из АОНовцев старается не вспоминать эту страницу в послужном списке (так, во всяком случае, было до недавнего времени), обойти (как выкинешь слово из песни?) приставку, хотя кто помнит партшколу, к тому же переименована в РАГС, Российскую академию госслужбы, и вместо старой при ЦК КПСС новая: при президенте РФ.
Выручало в общении со служивым идеологическим людом, не из них ли ты сам? удовлетворяя при этом и собственное тщеславие, когда пальцем в книжечке с гипнотическим АОН при ЦК КПСС, прикрывал непонятное АОН. Шутил в пору распада страны: в те годы впечатляло, если прикрыть пальцем АОН, а в постсоветские – при ЦК КПСС. Из всесильной этой кузницы кадров вышла почти вся уходящая элита, властная и оппозиционная, не только России, но и других стран СНГ, и длинный список этот могли бы возглавить из живых – Геннадий Зюганов и Нурсултан Назарбаев, а из покойных – Александр Яковлев… Прочёл как-то его книгу воспоминаний «Сумерки» (соседи по даче Каверины дали) и с первых строк, каюсь, у меня возникли сомнения в искренности идеолога перестройки: это рассказ о зверствах социалистической системы и – без покаяния, хотя советские жесткости – продолжение многовековой нашенской ментальности; к тому же в книге отсутствует взгляд с позиций инонационала – без революции продолжилась бы молка-перемолка этносов, хотя и ничего плохого в ассимиляции с точки зрения мировой истории я не вижу (для иностранцев все мы – русские, обитаемое нами пространство – земля русских), но всё же птичку жалко.
«Палаческая власть Ульянова (Ленина) и Джугашвили (Сталина)», – пишет Александр Яковлев: стилистика тут заданная, а скобки фальшивы (де, грузин?); разве не в многовековых традициях почти немецкой династии Романовых большевики, в том числе грузин Сталин, крепили с той или иной долей субъективной жестокости русское государство? Конечно, не забудем, что Александр Яковлев проделал колоссальную работу по изданию закрытых партийных материалов, как в поговорке у нас говорится: «Ачды сандыгы – токду памбыгы», или «Откинул крышку сундука – разворошил содержимое»: с 1997 года в учреждённой им серии «Россия. ХХ век» вышло немало под его редакцией книг, из которых узнал много поучительного, в том числе, и о моём соседе В.А. Каверине, кому крепко досталось в те годы за гнусные произведения, чуждые идейной направленности советской литературы; припомнили Каверину из повести «Художник неизвестен», клеветнической, заумной, охаивающей советских людей, слова персонажа, точно принадлежат писателю (живучий «метод» анализа художественного текста): Запад для нас – это ящик с инструментами, без которых нельзя построить даже дощатый сарай, не только социализм.
Не хочу оспорить прозвучавшее в день похорон Яковлева желание встроить его в ряд дорогих русской культуре фигур – Андрей Сахаров, Дмитрий Лихачёв, Александр Солженицын, Борис Пастернак. А недавно попалась мне блистательная записка Яковлева Горбачёву (личное, январь 1988): Есть математические задачи, которые не имеют решения, – они неразрешимы. Существуют и математические методы, которые доказывают неразрешимость таких задач. Подобно им, карабахская проблема сегодня неразрешима.
Помню, встретились с Яковлевым на какой-то презентации, дружески поздоровался со мной как со старым знакомым, а я ему, что часто вспоминаем его с бывшим завкафедрой АОН Новиковым: «Как? ВасВас жив (так звали Василия Васильевича)? Ему ведь…» «Да, почти девяносто». «Он был непредсказуем, слыл ортодоксом, но неожиданно мог оказаться вольнодумцем, частенько спорил с Черноуцаном, это мой старинный друг». Разные люди работали в ЦК, даже относительно смелые, вроде Черноуцана, хотя костяк составляли карьеристы, был, к примеру, партдеятель-«философ» К.Д., клеймил «советологов-кремлелогов», разлагающееся буржуазное искусство, мечтая быть приближенным к первым лицам, дабы влить в их одряхлевшие головы свежие идеи в духе Макиавелли, как научно править обществом, а нынче доказывает объективность и правдивость тех, с кем он, наивный, тогда боролся.
Понравился Яковлеву мой сон, который рассказал ему: «Захожу в нашу с Вами бывшую Академию, и у нашей кафедры один из сотрудников с укором мне: У вас большие задолженности по членским взносам, а я ему: Какие взносы? Партии нет! А он: Для вас нет, а для нас есть! Платите, а то исключим! – Исключайте! Но как же так: не быть в партии и тут работать? Иду к лифту, а мне: Лифт только для членов партии! Думаю: я же на третьем этаже, зачем мне лифт?»
Да, – говорит мне Яковлев с тоской в голосе, – будет наша бывшая Академия, ныне – Академия госслужбы – готовить кадры для единственной партии. А ведь прав: все иные партии отомрут, дескать, вносят раскол в общество, а обвинения похлеще (не только в России), что поощряют заговоры и разрушают единство России, и да здравствует однопартийность!
Слушая его, я думал, что и он, очевидно, как я, долгие годы даже после ХХ съезда верил в идеальный социализм, что хорошие идеи исказились, кардинальные перемены неизбежны, и потому, мне думалось, надо изыскивать легальные формы протеста против реальной системы, наивно полагая, что, говоря через историю о современности, выражу наболевшее: описывал средневековые деяния кровавого Шах-Аббаса, церемониалы тогдашних сборов, встреч, имея в виду ситуации политбюрейные – очень уж были они, как представлялось по рассказам сведущих, схожи.
Но каждый раз – полная безысходность, что никаких изменений к лучшему не будет. А после перестройки за ширмой демократии состязались загребущие собственники: кто кого перемиллиардит.


Взгляд российского инонационала

Думаю, когда-нибудь все согласятся с моим тезисом: Каждый помнит, как резали их, но никто не хочет признать, как резали они сами, и учредится Всемирный день покаяния, и тогда россияне, к каковым отношу и себя, честно признаются, что основным, всепоглощающим делом, смыслом и занятием титульного народа в течение веков было до самого недавнего времени то, что нынче именуется ёмкой формулой военно-промышленный комплекс: уметь воевать, защищаясь, нападать и шириться, обрастая новыми территориями, ну и, разумеется, иметь собственного производства совершенное современное оружие; и важнейшим стратегическим обретением, своего рода залогом непобедимости стало агромадное непроглатываемое пространство с вечной мерзлотой и сибирскими далями, для удержания которого опять-таки необходимы были сильное воинство и мощная карательная система. Эти внешняя и внутренняя цели доминировали всегда и во всём, и, если хоть на какое-то время, всегда очень короткое, они утрачивали актуальность, стране грозил распад, чему мы и стали свидетелями.
Наличие военного-идеологического стержня привело к тому, что за многие века не выработался здесь достойный уважающей себя страны мирно-созидательный комплекс. Но как национал-россиянин замечу справедливости ради, что социалистическая революция, как и развал страны, больше всего ударили по титульному этносу, многие другие народы так или иначе оказались в выигрыше: после революции – формирование и развитие национальной культуры, после развала – обретение государственности.
Другая сторона медали – равнодушие до наплевизма властных структур к жизни как собственного народа, так и инонационалов, коих, за исключением титульного, называли, что показательно, инородцами, точно пришлые, не коренные, – традиция, идущая от имперской России. Хочется особо подчеркнуть некий что ли парадокс: даже для свободолюбивых деятелей, начиная с декабристов, характерно было видеть Россию только как государство русских, инонационал при разговоре о её будущности просто не всплывал, игнорировался, да его и не спрашивали об этом. И эта традиция, с тех времён идущая, определяет миросозерцание даже таких деятелей, как… – с кого начать? Александра Яковлева? О нём уже было. Александра Солженицына? О нём ещё будет. Но, как это всегда бывает, и на сей раз существуют исключения: есть… Пушкин, который при всей своей политической преданности России (хотя бы отношение к Польше и её восстанию), видел Россию многоплеменной: в коротком «Памятнике» он, вот уж, помимо дальновидения, редкое даже теперь и недостающее многим современным политикам этномышление, вспоминает «внука славян», мало кому известных «тунгусов»-эвенков и почти целая строка – о «калмыках». А какую самокритичность он проявляет в «Путешествии в Арзрум»: Лёгкий одинокий минарет свидетельствует о бытии исчезнувшего селения.. Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. А вот о поэте Фазил-хане (Шейда): с помощью переводчика начал было высокопарное восточное приветствие; но как же мне стало совестно, когда Фазил-Хан отвечал на мою неуместную затейливость простою, умной учтивостию порядочного человека! Со стыдом принуждён я был оставить важно-шутливый тон и съехать на обыкновенные европейские фразы. Вот урок нашей русской насмешливости. Впредь не стану судить о человеке по его бараньей папахе и по крашеным ногтям.
Сродни Пушкину (всего лишь двое?) Лев Толстой: не случайно – как какое этно-национальное неблагополучие в России, а оно слишком часто, властным чинам робко советуют непременно прочитать (боюсь, мало кто из них читал) «Хаджи-Мурат». Так что великими русскими завещаны традиции по крайней мере сочувствия и отзывчивости, а то и явного-скрытого чувства вины.
P.S. Так долго Пушкин занимает моё сознание, что однажды приснился: комната в общежитии, едим-пьём, является один к застолью, говорит, с Пушкиным был. «Как с Пушкиным?!» – спрашиваю. А он мне, что должен в 3 часа вернуться напарника сменить, «можешь пойти вместо меня». Жду-не дождусь, а потом иду по коридору, стучусь в дверь, вхожу и… Пушкин! Захлёбываясь от восторга, что-то путанно говорю, не находя нужных слов, чтобы выразить чувства, а он: «Не надо, оставьте, успокойтесь!» «Вы, великий, такого второго…» Перебивает меня: «Да что Вы в самом деле заладили?» А я: «Знаете ли, из какого я времени?» И тут Пушкин вдруг вспыхнул и зло: «Да умолкните, наконец! Какие глупости!» Напарник знаки мне делает, мол, оставьте его, шепчет у двери: «Как можно говорить ему такое, он ведь в своём времени!»
А я подумал: не слишком ли тяжкое бремя в назидание другим я взваливаю на плечи бедного Пушкина?


Протокол допроса

В 30-е годы отец работал в 3-м о/м, сохранился в памяти эпизод, некогда запечатлел ностальгическое состояние: крутится чёрный диск, мне кажется, что музыканты внутри ящика, из которого вылетают звуки. Сижу на табуретке, ноги чуть касаются перекладины между двух ножек. Я в комнате третьего отделения рабоче-крестьянской милиции, что в одноэтажном глинобитном доме с зарешёченными окнами. Здесь одни мужчины. Патефон крутит пластинку – лезгинка! А мужчины, рослые, большие, на пятачке против стола танцуют. Хрустят коричневые упругие портупеи, оттопырены галифе, блестят начищенные сапоги. Отец любит танцевать, и другие милиционеры не отстают от него, встают на носки, как настоящие танцоры… Много лет прошло с тех пор, даже не верится, что было: милиция, лезгинка, танец мужчин. Они почти все, как и мой отец, – из деревни, пришли добровольно в эту самую «рабоче-крестьянскую», верят в то, что делают, и делают то, во что верят. Лица расплылись в улыбках. Я рад, я захвачен танцем больших мужчин.
Говорили в семье: накануне его командировали в горный район на борьбу с «бандитами», не привыкший к конной езде, он сильно натёр пах и – заражение крови; во время операции поняли, что не спасти, зашили рану. Отец видел бабушку, когда в полном сознании увозили на каталке, «бодрым голосом» сказал (сочинила в утешение?): «Прощайте, я ухожу! Береги моих сыновей!»
Странная заключительная фраза отдельной строкой в последней автобиографии загадочна в свете скорой, через месяц с лишним, гибели (недавно исполнилось 70 лет со дня смерти отца 3 марта 1939 года) : В данное время себя чувствую слабым. Но разве такое пишут в официальных бумагах?! Предлог уйти из милиции? Слабым проводить тяжкие операции? выполнять непосильные поручения?
Судьба отца выстраивается из недоговорённостей, случайных фраз, сказанных скороговоркой, словно запутывающих. И возникает отчего-то образ преследуемого лиса, убегающего, заметая следы, в снежный лес, и меж деревьями мелькания ярко-рыжего. Постоянные метания в поисках работы, чтобы отвечала душевному настрою, и невозможность её найти? Уволили, ушёл, всё временно, нестабильно. Единственный грамотный, что редкость в те времена, среди братьев – мыслю в русле его дум – и людей его среды, кустарей и мелких торговцев, и – невозможность удовлетворить тягу к дальнейшей учёбе, жажду учиться, о чём всегда мечтал: Сам не стал врачом – сын (на меня показывает) станет, а этого лоботряса (имеет в виду Аликрама) инженером стать заставлю! Меня охватывал страх: вдруг и меня заставит?
А тут – милиция. Госслужба. Новомодная. Облачён, работая в органах частичкой власти (и тогда, и потом, даже сегодня для многих моих земляков престижно, рвутся сюда), защищён от всяческих житейских невзгод мундиром, который... – однажды в тёплый летний день нищий пробрался в наш дом, сбросил с себя в прихожей лохмотья, облачился в отцовскую форму… – о краже догадались, когда увидели под вешалкой какое-то тряпьё, долго не могли понять, что случилось, лишь потом сообразили; казалось – курьёзный случай, но что-то символическое в этом: а ну как отнимут мундир?.. Но милиция не для вольнолюбивых, каким, представляется, был отец: жёсткая дисциплина, кабала обстоятельств, просто так не уйдёшь.
И не идёт из головы: Чувствую себя слабым… – попытка сбросить с себя груз зависимости? Хочу трезво судить об отце, не идеализировать. Не припомню, может, по малолетству, моментов шикования (компьютер подсказывает, что точнее – ликования) в нашей семье при отце, а тем более после него. Жили от сих до сих. Не видел и не слышал, чтобы кто-то что-то принёс домой в виде подарка. Был у нас, правда, семейный врач, седой, в очках, истинно докторская внешность, помню фамилию: Семёнов; я простужался часто, и он, уходя, категорически отказывался от денег: Никогда не возьму, – говорил, – всю жизнь вашему мужу благодарен! Домысливаю, что отец помог ему получить паспорт в пору т.н. паспортизации в начале 30-х, когда действовали ограничения по части социального происхождения. Даже в пору недосягаемого взлёта двоюродных братьев матери, особенно, Гусейна Рахманова, в сущности, второго человека в республике, – это никак не отразилось ни на карьере отца, ни в нашем каждодневном быте. Но привилегии были: как-то пошли с матерью в дом на набережной, или, как в Баку, на набережную без дома, в НКВД-КГБ, спустились в склад, нам выдали по талону зеленоватое сукно, из чего сшили мне и брату шинели и тут же – фотографировать; неудобно в шинели, шея чесалась, руки и ноги скованы, весь заключён в панцирь, зато никакие свирепые ветры, часто дующие в Баку, не остудят тело.
И милиция морально, может, и физически измотала, сгубила отца: струсил, когда арестовали родственников жены, солгав, что никаких связей с ними… Сам я, будучи с детства, как теперь понимаю, впечатлительным, непримиримо отношусь ко лжи, не замечая порой собственной. Так что же – всё-таки пытаюсь идеализировать отца, выгораживаю его? Замечал подобное сыновнее отношение (понять, как бы оправдав?) у Юрия Трифонова и Булата Окуджавы: оба, первый – в повести, второй – в романе, писали о родителях, так или иначе обслуживавших участием-неучастием, в прямом и переносном смыслах, пусть даже партийно-лозунгово карательную систему и в итоге стали её жертвами. Но… сравнивать рядового сотрудника милиции со статусами… – да разве дело в этом?
Но знаю ли своего отца, который умер в мои десять лет, а как умер – образовалась вокруг пустота, ни одного ни от кого – ни друзей, ни сослуживцев и знакомых, звонка, время не располагало к общению, а потом – война; рассказы же в семье были скупы, так что об отце больше домысливаю, нежели основываюсь на реальных фактах, руководствуясь при этом интуицией, инстинктом и, может быть, выдаю порой желаемое за действительное.
…Прочёл я автобиографии отца разом и вложил меж пустых страниц пожелтевшего, полуистлевшего Протокола допроса, некогда из письменного стола отца выудил, приковывал внимание незаполненными вопросами:
Социальное происхождение до революции, после революции.
Каким репрессиям подвергался: судимость, арест и др.; когда, каким органом и за что: а) до революции, б) после революции.
Служба в белых и др. к.-р. армиях: когда, в качестве кого.
Пытаюсь понять: почему я это хранил в своих бумагах, таскал с собой при многочисленных переездах из Баку в Москву по общежитиям, съёмным углам и комнатам, в своей квартире одной, другой, на даче? Как память об отце, нечто вещное, что связано с ним? Мальчишеское любопытство проникнуть в загадочный мир отца? Или непохожесть листка ни на что другое печатное, с чем сталкивался? Притягивал в протоколе грозно пугающий гриф-надпись: НКВД Азербайджана, а под ним: Управление Государственной безопасности. Или обладание им было для меня, который представлен с отроческих лет самому себе и ощущает без отца незащищённость, гарантией собственной безопасности? Но разве только подобное я хранил: в старых бумагах – и копия брачного свидетельства моей бабушки, ряд других бумаг, о которых будет сказано. Не утратить ощущение корней? Внутренне неосознанное, но жившее во мне чувство летописца, что кому-то это может пригодиться?
Уже тогда в моей жизни было ощутимо присутствие третьего поколения, а когда ты родилась, Дина, я понял, зачем явился на свет и почему всем этим дорожу. Тут к слову вспомнить древний афоризм: Девлетде – деве, евладда – неве, то есть: В богатстве (мерило) – верблюд, а в детях – внук, можно сказать внучка, у нас на азербайджанском нет родов.

Кто мы?

Да будет тебе известно, Дина, – рассказываю внучке: в одной только России более тридцати тюркских народов, их всех называли татарами для удобства ли запоминания? из-за инородческой ли глухоты?, различая лишь по месту обитания: казанские, крымские, тобольские, кавказские, астраханские, закавказские, алтайские… Для грузин мы и поныне татары, для армян – турки, и нет различия, тут влияние исторической судьбы, между турками-османцами и нами.
Официально азербайджанцы – с конца 30-х, а в пору паспортизации нас записывали тюрками, через букву ю, дабы мы отличались от османских турок. Случалось, нас даже называли мусульманами, этническое вытеснено религиозным: многие века мы находились в составе Персидской империи, и она постоянно внедряла в нас мусульманско-шиитское начало, такая политика продолжается и сегодня, и гасила при этом этнос, дабы настроить против извечного соперника-врага – Османской империи, обиталища презренных суннитов. В пору формирования у нас в начале ХХ века этнического самосознания (у грузин и армян оно с незапамятных времён) вышел фельетон, спрашивают у земляка: «Какой ты национальности?» «Мусульманин я», – отвечает он. «Я спрашиваю не про веру, а национальность». «Говорю тебе: мусульманин». «Нет, ты не понял, есть христиане-армяне, христиане-грузины, а кто ты?» «Глухой, что ли? Мусульманин я, и не ввергай меня своими вопросами в грех!»
А в новом тысячелетии некий автор едко-хлёстко заметил, дабы позлить этно-озабоченных, что мы или туркмены, заблудившиеся в горах Кавказа, или отуреченные арабы, может, обрусевшие албанцы или прикаспийские татары. Разумеется, всё это не означает, как любит делать кое-кто из наших этно-недругов, что мы чуть ли не вчера на земле появились… Более того, скажу, что наша трёхимённость даже импонирует мне: можем называться тюрками-турками, наследуя по праву языкового родства всё тюркское в мире; мы – мусульмане, и цивилизация ислама наше культурное достояние; и мы по названию занимаемого пространства, что переводится как Край огня, – азербайджанцы, и предки наши были огнепоклонниками.


Феномен Этаги


С бабушкой шли мы, маленькие, мимо дома Этаги, Человека(господина)-мясо, он почитался святым, был как бы без костей, одни хрящи, весь день сидел, полуразвалясь, в кресле у крыльца, голова еле держалась на плечах, постоянно валилась на бок, взгляд рассеянно-блуждающий, руки трясутся, – к нему тянулись люди, веря в чудодейственную его силу, совершали паломничество к «святому» – с дарами, деньгами, поток к нему, причём, людей разных национальностей и вер, был нескончаем, особенно в годы войны, чтоб спас, сохранил, защитил, избавил от горестей и болезней. В канун развала страны вышел листок на азербайджанском Феномен Этаги с его портретом, а под ним – полное имя: Ага Сейидали Мир Абуталыб оглы Мир Мохсунзаде, с рассказами о нём видных деятелей Азербайджана, назову некоторых: учёные Зия Бунятов, Азад Мирзаджанзаде (часто у меня тогда случались головные боли, водили к Этага, и он снимал их, детской своей интуицией я ему верил), Мамедэмин Салаев, муж племянницы Этаги, писатель Иса Гусейнов (Мир-Джафар Багиров, дабы искупить свои грехи за пролитые моря крови, тайно оказывал почести святому); тогдашний кандидат в президенты Абульфаз Эльчибей.
В годы войны под видом близости немцев (был план в случае оставления Баку взорвать нефтепромыслы) решили выслать неблагонадёжных, в том числе Этагу, по ту сторону Каспия, и пароход… не сдвинулся с места: паровые котлы давно не чистились, образовалась накипь; суеверные решили: Кара Аллаха; сняли Этагу с корабля, подчистили трубы и – без Этаги – корабль поплыл… В войну жена одного воина дала обет одарить Этагу, если муж вернётся живой – вернулся, и она, не впуская его в дом, бросила с балкона мешочек с деньгами, чтобы прежде шёл к Этаге; был поздний вечер и, пока он шёл, наступил комендантский час – задержали в комендатуре до утра. А один дал обет: месяц быть слугой в доме Этаги, выполнять самые грязные работы.
Город, по рассказам родичей, не знал таких грандиозных похорон, как проводы Этаги (умер года через два или три после войны – меня тогда в Баку не было). После его смерти пришли из органов, собрали вещи, погрузили в машину, но… – не сдвинулась с места! Срочно явился рангом повыше, – никак не заводится! Не поедет она! – кто-то из толпы бросил. Глянул на того чин в гневе: сеет недоверие к властям? потакает вредным настроениям? а у самого в душе сомнение: вдруг поистине святой? Не стали упорствовать, выгрузили вещи, и – машина поехала! Поныне его могила в пригороде Баку – святилище, о чём поведала в новом тысячелетии правнучка моей бабушки, дочь Бибиханым Лала, шахматная гроссмейстерша, далёкая, кажется, от суеверий; непременно посещает могилу, когда предстоит что-то важное: даст обет и задуманное, как правило, сбывается.
По сей день услышишь: Клянусь Этага!
В конце дня мешки с красными тридцатками высыпались на стол, шла лихорадочная делёжка между многочисленными родичами Святого, о чём рассказал мне сосед по московскому дому, очевидец происходившего, знаменитый литератор Иосиф Прут, или Оня, как дозволял себя называть: в военные годы судьба занесла его в Баку по киноделам, где познакомился и сдружился с сестрой Этаги (как могло произойти – ума не приложу, а расспросы бестактны, неловко приставать, что и как). Запись в дневнике:
25/IХ-1996. Перезахоронили в Москве Иосифа Прута, сценариста довоенного фильма "Тринадцать", кто помнит? умер в Бресте в июле на 96 году жизни по пути из Швейцарии, где родился и провел первые 18 лет. Дед предупреждал его в гражданскую войну: пойдешь служить к белым и победят, нам, горским евреям, хана, пойдешь к красным и победят – тоже не дадут торговать, купцам хана. К Будённому явился: – Чего умеешь? – Знаю английский, французский, немецкий. – Это мне не надо, белые говорят по-русски. Решил показать мастерство – оседлать кобылу, учили в Швейцарии. – Теперь скажи, – Будённый пальцем на шашку, – как называется: сабля или шашка? – Шашка, – ответил (она без эфеса). Через много лет встретился с ним, тот признался: «Если б не ответил точно – прогнал». Дважды видел Сталина: «в гостях у Светки и Васьки», на приёме в честь чего-то. Был остёр на язык, вспомнил, как наказали, не отметив его… 50-летие (?!).
На мои несостоявшиеся вопросы Иосифу Пруту про Этагу вычитал ответы в своих записях фиолетовыми чернилами на обратной стороне машинописи, отрывка из какой-то детективной истории про майора Тарланова и сержанта Теймура, тут прочитываются две мои любимые поговорки: Когда козлу надоедает жить, у него чешется затылок, трётся о пастушью дубинку: что ж, пора резать!; вторая: Не вариться в одном котле двум бараньим головам; записи всплыли, как приступил к мемуарам.
Из рассказов Имрана (Касумова), датируются 22.ХI.67, часто тогда общались с ним: В 1942 году Оня Прут позвонил мне (тылы у Имрана были крепкие: жена – дочь Предсовнаркома Азербайджана Теймура Кулиева), приглашает к себе в гости, они приехали в Баку снимать какой-то фильм, кажется, "Секретарь райкома", голод, есть нечего, остановился он у Льва Вайсенберга (писатель-бакинец), Расул (Рза) мне: «Ну, чем он может нас угостить? В интуристе бурда, может, к нам позовём?» Рядом жила одна из родственниц Этаги, молода, красива, разведена с мужем, ни одного мужчину не пропустит, и всё – мало; Оня, оказывается, приглашал к ней. На двух больших подносах две большие индюшки на шомполах, красные, поджаристые, рядом на подносах помельче – жареные цыплята. Вино, водка, закуски, стол ломится, она одна и столько мужчин вокруг, и все именитые. Прут как хозяин, а еду несут и несут, она со смехом кроет его: «Бу джуут копекоглу билмирем менден не истейир?» («Не знаю, что этому сукину сыну от меня надо?»). Я вышел по нужде, возвращаюсь, а на кухне скандал, она ругает какую-то старуху: «Нашла время принести, не видишь, что занята?! Оставь на кухне и уходи!» – захлопнула дверь, вошла в комнату, смотрю – две огромные корзины (даже верблюда Этаге приносили в дар!) битком набиты красненькими тридцатками, это её доля. «Золотые дни были!» – сказал Оня, когда вспоминали с ним то время. Жил и питался у неё два месяца, потом она нашла другого, сказала Оне, что тот ревнует, и расстались. Сейчас при могиле – контора, жертвоприношения продолжаются.
«Смотри, покарает тебя дух Этаги!»
Это не имрановы слова, их адресовал себе я сам; тут же следом за этими словами воспроизвёл рассказ Имрана, жалко не привести: Отец знаменитого Тогрула Нариманбекова был торговым представителем Азербайджанской Демократической республики во Франции, привёз в Баку молодую жену-француженку, она была отменной портнихой, сшить у Ирмы считалось высшим шиком (всю их семью в годы войны сослали с шестилетним Тогрулом – на том самом корабле, на котором собирались депортировать и самого Этагу).

P.S. Подготовил отрывок специально для журнала "Литературный Азербайджан", общению моему с которым уже более полувека, сотрудничал с такими великолепными редакторами, как Дмитрий Минкевич, Имран Касумов, Иван Третьяков, Мансур Векилов, а ныне – Солмаз-ханым, дочь незабвенного Мирзы Ибрагимова.